Неточные совпадения
—
Знаю и скажу… Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда
отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!
— Я помню
про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не
знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от
отца, или тем, что оставлю с развратным
отцом, — да, с развратным
отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж,
отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Вскоре она заговорила со мной о фрегате, о нашем путешествии.
Узнав, что мы были в Портсмуте, она живо спросила меня, не
знаю ли я там в Southsea церкви Св. Евстафия. «Как же,
знаю, — отвечал я, хотя и не
знал,
про которую церковь она говорит: их там не одна. — Прекрасная церковь», — прибавил я. «Yes… oui, oui», — потом прибавила она. «Семь, — считал
отец Аввакум, довольный, что разговор переменился, — я уж кстати и «oui» сочту», — шептал он мне.
Ему стали предлагать вопросы. Он отвечал совсем как-то нехотя, как-то усиленно кратко, с каким-то даже отвращением, все более и более нараставшим, хотя, впрочем, отвечал все-таки толково. На многое отговорился незнанием.
Про счеты
отца с Дмитрием Федоровичем ничего не
знал. «И не занимался этим», — произнес он. Об угрозах убить
отца слышал от подсудимого.
Про деньги в пакете слышал от Смердякова…
— А ведь если
знал про эти знаки и Смердяков, а вы радикально отвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот не он ли, простучав условленные знаки, заставил вашего
отца отпереть себе, а затем и… совершил преступление?
Замечу еще мельком, что хотя у нас в городе даже многие
знали тогда
про нелепое и уродливое соперничество Карамазовых,
отца с сыном, предметом которого была Грушенька, но настоящего смысла ее отношений к обоим из них, к старику и к сыну, мало кто тогда понимал.
Когда страшный и премудрый дух поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: «Если хочешь
узнать, Сын ли ты Божий, то верзись вниз, ибо сказано
про того, что ангелы подхватят и понесут его, и не упадет и не расшибется, и
узнаешь тогда, Сын ли ты Божий, и докажешь тогда, какова вера твоя в
Отца твоего», но ты, выслушав, отверг предложение и не поддался и не бросился вниз.
Всем в дому запрещено
про Варю говорить, и все молчат, и я тоже помалкиваю, а сама
знаю свое —
отцово сердце ненадолго немо.
— Ведь Надежда-то Васильевна была у меня, — рассказывала Павла Ивановна, вытирая слезы. — Как же, не забыла старухи… Как тогда услыхала о моей-то Кате, так сейчас ко мне пришла. Из себя-то постарше выглядит, а такая красивая девушка… ну, по-вашему, дама. Я еще полюбовалась ею и даже сказала, а она как покраснеет вся. Об отце-то тоскует, говорит… Спрашивает, как и что у них в дому… Ну, я все и рассказала.
Про тебя тоже спрашивала, как живешь, да я ничего не сказала: сама не
знаю.
Вот и передняя, потом большая комната с какими-то столами посредине, а вот и сама Надя, вся в черном, бледная, со строгим взглядом… Она
узнала отца и с радостным криком повисла у него на шее. Наступила долгая пауза, мучительно счастливая для всех действующих лиц, Нагибин потихоньку плакал в холодных сенях, творя
про себя молитву и торопливо вытирая бумажным платком катившиеся по лицу слезы.
— Дома, все, мать, сестры,
отец, князь Щ., даже мерзкий ваш Коля! Если прямо не говорят, то так думают. Я им всем в глаза это высказала, и матери, и
отцу. Maman была больна целый день; а на другой день Александра и папаша сказали мне, что я сама не понимаю, что вру и какие слова говорю. А я им тут прямо отрезала, что я уже всё понимаю, все слова, что я уже не маленькая, что я еще два года назад нарочно два романа Поль де Кока прочла, чтобы
про всё
узнать. Maman, как услышала, чуть в обморок не упала.
Галактион провел целый день у
отца. Все время шел деловой разговор. Михей Зотыч не выдал себя ни одним словом, что
знает что-нибудь
про сына. Может быть, тут был свой расчет, может быть, нежелание вмешиваться в чужие семейные дела, но Галактиону
отец показался немного тронутым человеком. Он помешался на своих мельницах и больше ничего
знать не хотел.
Не очень бы, казалось, занятен был девицам разговор
про тюлений жир, но две из них смутились: Дуня оттого, что нечаянно взглядами с Самоквасовым встретилась, Лизавета Зиновьевна — кто ее
знает с чего. Сидела она, наклонившись над прошивками Дуниной работы, и вдруг во весь стан выпрямилась. Широко раскрытыми голубыми глазами с незаметной для других мольбой посмотрела она на
отца.
И голова рассказал ей, что у них говорят
про отца Фотина и
про Святой ключ. О фармазонах не помянул, не
зная, правду ль о них говорят, или вздор они болтают.
— Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, — сказала Марья Ивановна. — А зимой ину пору в лесу-то из сугробов и не выберешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить
про Сергеюшку с нашим батюшкой, с
отцом Никифором?
Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает от святой церкви. И не один Сергеюшка, а и все, что в лесу у меня живут — и мужчины, и женщины, — точно так же. Усердны они к церкви, очень усердны.
— А говорил ли мне кто
про гору Городину? А говорил ли кто
про Арарат? — обиженно молвила Дуня. — Я приведена, от прежнего отреклась — от веры, от
отца, от дома… И, ослепленная, я думала, что все
знаю, все постигла, все поняла… А выходит, ничего не
знаю. Что ж это?.. Завлекли?.. Обмануть хотели?
— Увидитесь, Бог даст, с Авдотьей Марковной, пусть она сама расскажет вам
про все, — молвил
отец Прохор. — А теперь вот что я скажу вам: Марья-то Ивановна, стало быть,
знает вас?
Знает, стало быть, и то, что вы с Авдотьей Марковной близки?
— То-то, смотри, не облапошил бы он тебя, — сказал Колышкин. —
Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла — бросить бы тебе этого игумна… Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой
отец Михаил… По нонешнему времени завсегда надо опаску держать — сам
знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье… Кинь ты этого игумна — худа не посоветую.
— Как возможно, любезненькой ты мой!.. Как возможно, чтобы весь монастырь
про такую вещь
знал?.. — отвечал
отец Михаил. — В огласку таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не
знают, не умеют, как за него взяться… Пробовали, как Силантий же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
— Бывать там не бывала и
отцов тамошних не ведаю, а
про скит как не
знать? — ответила Манефа. — Далеко отселева — за Ветлугой, на Усте…
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим.
Про тебя слава идет добрая, да и сам я
знаю работу твою:
знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что
отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь,
отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Настя глядела непразднично… Исстрадалась она от гнета душевного… И
узнала б, что замыслил
отец, не больно б тому возрадовалась… Жалок ей стал трусливый Алексей!.. И то приходило на ум: «Уж как загорелись глаза у него, как зачал он сказывать
про ветлужское золото… Корыстен!.. Не мою, видно, красоту девичью, а мое приданое возлюбил погубитель!.. Нет, парень, постой, погоди!.. Сумею справиться. Не хвалиться тебе моей глупостью!.. Ах, Фленушка, Фленушка!.. Бог тебе судья!..»
Подивились тем слезам и Груня, и кум Иван Григорьевич — не ведали они настоящей причины Настиной смерти.
Знали про то
отец с матерью только.
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не
знает. Не говаривал я
про свои тайные страхи ни попу на духу, ни
отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
Судорожно рыдала Фленушка, и тихо текли слезы по впалым ланитам Манефы… «Сказать ли ей тайну? — думала она, глядя на Фленушку. — Нет, нет!.. Зачем теперь
про свой позор говорить?.. Перед смертью откроюсь… А
про него не скажу, чтоб не
знала она, что
отец у нее, может, каторжник был… Нет, не скажу!..»
— Как так?.. Столько времени у моей сестрицы гостишь, а
про такие чудеса не слыхивал? — шутливо удивился Патап Максимыч. —
Про отца Исакия, иже в Комарове беса посрами,
знаешь?
— Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так
отцу про детей говорить?.. Молись Богу да Пресвятой Богородице, не оставят… Сам
знаешь: за сиротой сам Бог с калитой.
— Справедливы ваши речи, Михайло Васильич, — сказал Алексей. — Сам теперь
знаю про то… Много ли, кажется, поездил — только в город, да еще тогда по вашему приказу к
отцу Михаилу, а и тут, можно сказать, что глаза раскрыл.
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко
знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах
отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
Но в дверях, в темноте, схватывает меня Ламберт: «Духгак, духгак! — шепчет он, изо всех сил удерживая меня за руку, — она на Васильевском острове благородный пансион для девчонок должна открывать» (NB то есть чтоб прокормиться, если
отец,
узнав от меня
про документ, лишит ее наследства и прогонит из дому.
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не
знаю для чего, ну, положим, для спокойствия матери) — и, сверх того, с такой охотой со мной говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше
про моего
отца — вот
про этого Макара Иванова, странника.
— Да, да, у нее
отец проворовался, ей нечего подымать нос! — кричала Петерсон. — Скажите, пожалуйста, она нам неглижирует [Пренебрегает (от франц. negliger.).]. Мы и
про нее тоже кое-что
знаем! Да!
— А
про что же? — спросил Павел хладнокровно; он хорошо
знал своего старикашку-отца.
—
Про отца Никиту рассказывают, — начал Вихров (он
знал, что ничем не может Николаю Силычу доставить такого удовольствия, как разными рассказами об
отце Никите), — рассказывают, что он однажды взял трех своих любимых учеников — этого дурака Посолова, Персиянцева и Кригера — и говорит им потихоньку: «Пойдемте, говорит, на Семионовскую гору — я преображусь!»
Это завлекло мое любопытство вполне; уж я не говорю
про то, что у меня было свое особенное намерение
узнать ее поближе, — намерение еще с того самого письма от
отца, которое меня так поразило.
Спасибо,
отец Иеремия,
узнавши про скандал, пришел приобщить, а сам бы я не догадался его пригласить.
— Не
знаю, ей-богу… да лучше оставьте
про это,
отец Савелий.
— Вы все
знаете Петрушку Филимонова,
знаете, что это первый мошенник в улице… А кто скажет худо
про его сына? Ну, вот вам сын — избитый лежит, может, на всю жизнь изувеченный, — а
отцу его за это ничего не будет. Я же один раз ударил Петрушку — и меня осудят… Хорошо это? По правде это будет? И так во всём — одному дана полная воля, а другой не посмей бровью шевелить…
Вошел Иван Ильич, они замолчали. Катя, спеша, зашивала у коптилки продранную в локте фуфайку
отца. Иван Ильич ходил по кухне посвистывая, но в глазах его, иногда неподвижно останавливавшихся, была упорная тайная дума. Катя всегда ждала в будущем самого лучшего, но теперь вдруг ей пришла в голову мысль: ведь правда, начнут там разбираться, —
узнают и без Леонида
про Ивана Ильича. У нее захолонуло в душе. Все скрывали друг от друга ужас, тайно подавливавший сердце.
— Не могу
знать… Я
знаю только, что вчера по приезде он посылал меня в адресный стол справляться о местожительстве графа Владимира Петровича Белавина, и вчера же вечером ездил к нему, но не застал его дома… Вернувшись, он несколько раз повторял
про себя: «кажется невозможно привести этого
отца к последнему вздоху его дочери».
— Боюсь…
Узнают отцы ваши
про эти кутежи, да как бить вас станут, пожалуй, и мне от них попадет по шее…
— Я думаю, что не сумел рассказать
про отца так, как чувствую, и то, что пятьдесят один год держу в сердце, — это требует особенных слов, даже, может быть, песни, но — мы люди простые, как рыбы, и не умеем говорить так красиво, как хотелось бы! Чувствуешь и
знаешь всегда больше, чем можешь сказать.
— Ужели ты подумала, что я, говоря: «негодяй», «подлец», говорил это
про твоего
отца… О, не думай этого. Я говорил о том гнусном сплетнике, который из злобы и ненависти ко мне, нанес тебе такой страшный удар… Тебе не надо называть его… я его
знаю… И с ним будет у меня коротка расправа! Этот подлец не будет дышать одним воздухом с тобою…
Про всю кладенецкую старину
знал он от
отца… Иван Прокофьич был грамотей, читал и местного «летописца»,
знал историю монастыря, даром что не любил попов и чернецов и редко ходил к обедне.
В качестве друга я журил его, зачем он много пьет, зачем живет не по средствам и делает долги, зачем ничего не делает и не читает, зачем он так мало культурен и мало
знает, — и в ответ на все мои вопросы он горько улыбался, вздыхал и говорил: «Я неудачник, лишний человек», или: «Что вы хотите, батенька, от нас, осколков крепостничества?», или «Мы вырождаемся…» Или начинал нести длинную галиматью об Онегине, Печорине, байроновском Каине, Базарове,
про которых говорил: «Это наши
отцы по плоти и духу».
Объявляет мне, что едет в Светозерскую пустынь, к иеромонаху Мисаилу, которого чтит и уважает; что Степанида Матвеевна, — а уж из нас, родственников, кто не слыхал
про Степаниду Матвеевну? — она меня прошлого года из Духанова помелом прогнала, — что эта Степанида Матвеевна получила письмо такого содержания, что у ней в Москве кто-то при последнем издыхании:
отец или дочь, не
знаю, кто именно, да и не интересуюсь
знать; может быть, и
отец и дочь вместе; может быть, еще с прибавкою какого-нибудь племянника, служащего по питейной части…
—
Про то, хозяин, опять-таки я
знаю, где ночевал; а ты вот что, Борис Тимофеич, ты моего слова послушай: что,
отец, было, того назад не воротишь; не клади ж ты по крайности позору на свой купеческий дом. Сказывай, чего ты от меня теперь хочешь? Какого ублаготворения желаешь?
Мать Мити,
узнав про это, выпытала вою правду у сына и побежала в магазин фотографических принадлежностей. Она заплатила 12 рублей 50 копеек хозяйке и уговорила ее скрыть имя гимназиста. Сыну же велела всё отрицать и ни в каком случае не признаваться
отцу.
Он рассказывал мне
про моего
отца,
про то, как он сошелся с ним, как они весело жили когда-то, когда еще я сидела за книгами и игрушками; и
отец мой в его рассказах в первый раз представлялся мне простым и милым человеком, каким я не
знала его до сих пор.
Кстати, вспоминаю я и
про своего сына, варшавского офицера. Это умный, честный и трезвый человек. Но мне мало этого. Я думаю, если бы у меня был
отец старик и если бы я
знал, что у него бывают минуты, когда он стыдится своей бедности, то офицерское место я отдал бы кому-нибудь другому, а сам нанялся бы в работники. Подобные мысли о детях отравляют меня. К чему они? Таить в себе злое чувство против обыкновенных людей за то, что они не герои, может только узкий или озлобленный человек. Но довольно об этом.